№ 22

Москва зимой — средоточие угрюмости и съёженности. Москва летом — средоточие гипертрофированной скорости.

После медленного и приятно статичного Литвинова Москва кажется каким-то адом. Приехал, купив билет на утреннюю электричку — автоматически стал его частью; не устраивает — миль пардон, мадам, мон шер, мсьё, сам напросился! Вот тебе вокруг информационный ад, вот ад спешащих, вот ещё ад разрывающегося телефона (кажется, я знаю, кто его разрывает), а не сможешь выстоять — твои проблемы. Когда-нибудь, когда увязнешь во всех трёх адах и запросишь ещё парочку — спасибо скажешь, что глаза открыли. А потом сгоришь. И жизнь сгорит. Пронесётся мимо, визжа от негодования, оттого, что бросил, не подумав, увязавшись за дешёвым лайфсталом — но будет уже поздно. Поезд уйдёт. Уйдёт твоя последняя электричка в Литвиново. Впрочем, скорее всего, ты и не заметишь, как она уходит.

В Москве хорошо тратятся деньги. Тратятся на вроде бы нужные и полезные вещи — а принесёшь домой, глянешь и поймёшь, что полезными они были, только пока лежали на полке магазина — чаще всего книжного. Там они хотя бы атмосферу создавали. А здесь их разве хоть единожды откроешь?

В Москве перестаёшь осознавать жизнь, и это её главный грех.

Мне нужен информационный вакуум (или то, что в сравнении с московскими информационными потоками будет казаться вакуумом). Я еду обратно, подальше от ядра жизни, лекарства от скуки, которое в чрезмерном количестве превращается, как и следует, в яд.

№ 21

Послушаешь иногда музыку — и вроде ничего не поменялось: тот же стол, тот же ноутбук с грузящимся торрентом фотошопа — но внутри тебя как будто разлилось что-то очень странное, совершенно не ощущаемое, то, что невозможно описать, но что заставляет мышцы всего тела оставаться в блаженном катарсическом напряжении. Удивительно, что напряжение это не уходит, даже если заняться делом и отвлечься — остаётся, блаженнное, перекатывается прозрачной плотной жидкостью в животе, и по всему телу не останавливаясь бегают едва заметные мурашки.

Другое состояние.

Музыка только должна быть действительно очень хорошей. Такой, чтоб рождала образ и заставляла его пережить, такой, чтоб после окончания трека сидеть ещё бесконечное число минут, ничего не осознавая, даже собственного тела, чтоб наступал паралич — полный, ментальный и физический. Контролируемый, приятный паралич. Паралич настоящего искусства. А потом — мурашки.

Музыка должна быть действительно очень хорошей. Настолько хорошей, чтоб пускала в себя и не то шептала, не то вопила в уши: вот она — я! Такой, чтоб полная неопределённость, полное безверие и вера во всё. Чтоб окончательно запутать, замазать границы бытия и привычных понятий. Чтоб не различать, где тихо, где громко — просто быть в ней, в музыке, существовать с ней как одно целое. Быть этим целым.

Стать музыкой. Стать этой огромной силой, что подчиняется по щелчку рукам любого композитора, у которого есть вкус и пара дней свободного времени.

Стать силой, которая изменит сознание слушателя — а значит, и мира.

№ 20

В тихом, вечно светящемся, как нейронная компьютерная сеть, поле происходит вечное движение. Миг отмеряется числом колебаний атмосферы; сине-красные фонарики мерцают, изредка, в моменты особого экстаза работая в полную мощность. Время не идёт здесь: оно растворено в бесконечности этого поля и в мерцающем свете, который хочет поглотить, а затем разверзнуться, выплеснув молнию энергии.

Но иногда время здесь всё же появлется — недвижимое, как твердая скала, остановившееся изваяние. В такие моменты поле пустеет и становится просто сборищем городских фонариков, которые недвижно застывают на своих цветочных стебельках. Невозможно передать словами, что происходит в тот момент на поле; можно лишь погрузиться в черноту, висящую над ним, посмотреть сверху, а затем спуститься обратно и незаметно раствориться в нем, став одним из полевых цветов. Тогда всё возродится вновь, и вновь это поле будет бесконечно тихо генерировать энергию.

Для того, чтобы дать полю себя поглотить, нужно на нём оказаться. А чтоб попасть на него — просто дать себе на него попасть, представив его и погрузившись в его образ.

Поле это — источник творчества. Оно как поезд, несущийся неведомо куда — только тихий, спокойный и приятно ограниченный. Оно будет существовать всегда. Главное — отыскать его на карте собственного подсознания.

Образ этот навеян мне извне, но всегда был внутри меня.

№ 19

Жизнь — это дорога, которая никогда никуда не приведёт. Никто не знает, бесконечна ли она и, если нет, есть ли что-нибудь в конце — или там просто беззвучная пустота.

Пока ты на дороге, ты жив. И единственное, что имеет смысл — идти по этой дороге. Идти вперёд или, остановившись, любоваться видом — потому что пройденным ты уже любовался.

И не нужно думать, из чего сделана эта дорога, кто её сделал, зачем и когда. Ответ на любой из этих вопросов даёт любая религия, даже та, что называется наукой. Только вот всё это — неважно. Важно одно-единственное: пока ты на дороге, ты жив. Жив, увы, даже если любуешься уже до дыр облюбованным.

№ 18

На улице — последний осенний день апреля. Дождь уныло стучит по Москве уже восьмой час, изредка перестукиваясь со звонками Вани С. Пять минут назад он орал на весь дом о том, что я опять, чёрт возьми, постоянно сплю, а сейчас уже сидит у меня на диване с компьютером и, продираясь сквозь чащу дружественности интерфейса, заказывает доставку пиццы. Пицца и сон превратились в культ, потому что других вариантов нет. Или наоборот?

За окном привычно горит огнями Москва-сити, создавая ощущение, что всё вокруг — какой-то странный сон, в котором происходит бесконечный день сурка. Сегодня Москва-сити горит. Вчера горела. И завтра будет гореть. Отличие лишь одно: возможно, завтра таки наступит настоящая майская весна.

Пицца и сон превратились в культ. Но завтра этот культ уступит место новому — культу весны. И Москвы-сити.